Литературное чтение во дни Святой Пасхи

Мир Вам, дорогие посетители православного сайта “Семья и Вера”!

ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ

В субботу 5-й Недели по Пасхе публикуем страницу литературного чтения  из книги “Пасхальные рассказы русских писателей”.

35-й день Святой Пасхи. Литературное чтение

Пасхальный рассказ

Я ВЕРУЮ

(Продолжение повести. (Ссылка на предыдущую главу))

Леонид Пантелеев

Да, но при всей глубине их веры все это люди, в большей или меньшей степени связанные, скованные, держащие свечу под сосудом или не часто извлекающие ее оттуда.

Вряд ли наш милый Саша, если он еще комсорг и если вообще не вышел из комсомола (сомневаюсь, что вышел), вряд ли он открывается кому-нибудь, кроме домашних и кроме самого близкого друга – может быть, того, с кем ходил ко всенощной в лавру.

И вряд ли моя ростовская читательница, печатающая заметки в местной газете, так уж безбоязненно переступает порог новочеркасского собора… Сколько лет по себе это знаю. Даже сейчас, в старости, когда больше чем когда-либо положено думать о душе, когда стыдно скрывать свою веру, все-таки часто иду на этот стыд – нет-нет да и оглянешься, прежде чем перекреститься или войти во храм.

Пожалуй, только один раз за шестьдесят послереволюционных лет я чувствовал себя в церкви совершенно раскованным, распрямленным, свободным, ни о чем, кроме Бога и молитвы, не думающим.

Это было в начале сентября 1941 года, когда повесткой вызвали меня в паспортное Управление милиции и предложили (как и тысячам других ленинградцев) в течение двух с половиной часов покинуть город. То есть дали мне «минус». За что и почему – не объяснили. Подробности этой истории, едва не стоившей мне жизни, опускаю. Скажу только, что милый друг мой Шварц, узнав о моей беде, поехал к тогдашней руководительнице Союза писателей В. Кетлинской, просил хлопотать обо мне. Она сказала:

– Если органы безопасности считают, что Пантелеев виноват, значит, он и в самом деле виноват, а хлопотать за него я не буду.

И вот тут, когда я понял, что нахожусь вне закона, что я отринут и отвергнут, именно в эту минуту я и почувствовал эту необыкновенную легкость и свободу… Я еще не решил – уеду или нарушу приказ властей, но как всегда в серьезные минуты жизни пошел в церковь – помолиться, просить Бога наставить меня: как мне быть и что делать!..

На площади перед Спасо-Преображенским собором десятки людей рыли огромный котлован – вероятно, пруд для хранения воды (на случай пожаров?). Увидел я там и несколько наших – из Союза писателей. Помню, там был, работал заступом Алексей Крайский, в том же году погибший… И вот на виду у всех, не оглядываясь, не прячась и не употребляя для этого ни малейших усилий, я пересекаю площадь и, осенив себя крестным знамением, захожу в собор… Незабываемое святое чувство свободы, после этого, увы, никогда уже больше не испытанное мною.

Вот именно поэтому я и называю себя плохим христианином. Нельзя служить Богу и мамоне. А служим.

Читаем: «Оставь всё и иди за Мной». И не оставляем. Держимся, цепляемся за это ВСЁ. Да, очень трудно, почти невозможно оставить ВСЁ. Ведь это не только квартира, одежда, вкусная пища, любимые книги, может быть даже и любимые люди, семья… Для меня, как и для многих, это еще и любимая работа…

Вот и живешь – раздвоенный, ходишь по жизни двуликим Янусом, молишься Богу и сдержанно, правда, но все-таки поклоняешься мамоне.

Месяц назад (то есть в сентябре 1978 года) приехала за мной черная машина. Нет, не «маруся», не «черный ворон», а правительственный лимузин. Татарин-охранник, в черной шляпе с узенькими полями, посадил меня рядом с шофером, а сам, устроившись сзади (не сомневаюсь, для электронного обыска), повез меня в Смольный. Там, в Шахматном зале, член политбюро, секретарь Ленинградского обкома Г. Романов вручил мне второй орден Трудового Красного Знамени. Говорил лестные слова по моему адресу. И я должен был отвечать. Да, я не употреблял тех подлых, холуйских слов («партия, правительство, лично Леонид Ильич Брежнев»), какими пользовались в своих выступлениях другие награжденные (в том числе и седовласый Евгений Мравинский), и все-таки сказал, что в награждении вижу признание заслуг советской детской литературы, а в добрых словах Романова – продолжение горьковско-кировских традиций…

От предложенной мне машины «для обратного следования» я отказался и из Смольного прошел пешком – через Пески и Прудки – в Спасо-Преображенский собор. Ханжество? Юродство? Патология?

Не знаю. Могу сказать только, что влекло неудержимо.

Та к было, помню, и десять лет назад, когда орден мне нацепляли в Мариинском дворце и когда, простившись на площади с Натаном Альтманом, тоже в этот день получившим орден, я прошел в Никольский собор…

Стыдно признаваться в этом и тягостно употреблять это слово, но понимаю, что тут есть все-таки и некоторая доля авантюризма – в этом хождении по острию ножа. Но, разумеется, главное – не это. Главное – потребность омыться, очиститься, а также, не скрою, и возблагодарить Бога за то, что, при всей двуличности моей жизни, я ничего не делаю заведомо злого, что охраняет меня Господь от недоброго, наставляет на доброе. Не проповедуя слова Божия на площадях и стогнах, часто не называя вещи своими именами, я, по мере сил своих и по мере возможности, стараюсь, возжегши тайно светильник, внести теплый свет христианства во все то, что выходит из-под моего пера. Там, где можно. А там, где нельзя, – там и не получается ничего или получается плохо. Сила моей дидактики, «моральной проповеди», о которых упоминал в своих статьях К. И. Чуковский, объясняется лишь тем, что она основана на моей христианской вере.

Язык, на котором я пишу свои книжки, – эзопов язык христианина.

* * *

Двадцатого июля, под Казанскую, стоял за всенощной в Князь-Владимирском соборе. Такого множества молящихся, такой плотной толпы, когда почти нет возможности опуститься на колени, я давно не видел. И так много молодых! Уже не по пальцам сосчитать, а, пожалуй, десятки – и главным образом не девушки (хотя и девушек много), а молодые люди, юноши, как на подбор красивые, интеллигентные…

Откуда эта радость? Как и когда начался этот поворот русской молодежи к Богу? Ведь было время, долгие годы, когда увидеть в церкви молящегося, а не глазеющего, не глумящегося, не богохульствующего юношу было в редкость чрезвычайную…

Тут я не могу не вспомнить и не назвать имени Александра Исаевича Солженицына. Это он – великий гражданин России – ударил в набат, он первый, кто осмелился поднять голос не только против чудовищных жестокостей режима, но и в защиту веры. Я уже говорил, что на страницах его книги впервые в истории советской литературы появилась фигура верующего, которого автор не высмеивает, не уничтожает, а которому явно сочувствует. Я говорю о баптисте Алешке. Это из его записной книжечки автор выписал не какую-нибудь иную, а именно вот эту цитату:

«Только бы не пострадал кто из вас как убийца, или как вор, или как посягающий на чужое. А если как христианин, то не стыдись, но прославляй Бога за такую участь».

Думаю, что и сам Александр Исаевич прославляет Бога за выпавшую на его долю радость – и больше всего, конечно, за то, что именно его избрал Господь – прийти и разбудить почти потухающее, почти заглохшее религиозное самосознание нашего народа. Не один он, конечно, трудился на этой ниве. Тут и о. Павел Флоренский, и преосвященный Лука, и другие названные и неназванные, но их голоса доходили прежде всего и главным образом лишь до тех, кто уже был приобщен к Церкви, кто мог слышать этих пастырей, внимая их проповеди с амвона. Солженицын же шумно и бесстрашно ворвался в широкий русский (и не только русский, но и в украинский, и еврейский, и грузинский, и армянский, и белорусский) мир, явился верующим и неверующим и сказал:

– Без Бога жить нельзя!

И сейчас уже пишут о нем, – и у нас, в самиздатовской литературе, и еще больше за рубежом, но пишут почти исключительно как о борце за права человека, меньше, но все-таки много о его художественных произведениях, и совсем неизвестны мне исследования, посвященные Солженицыну-вероискателю, Солженицыну-миссионеру и Солженицыну-борцу за очищение Церкви нашей. Рано или поздно такие исследования не могут не появиться. Когда-нибудь кто-нибудь проведет опрос верующих, поинтересуется: что привело этих людей к Богу? Уверен, что немалый процент опрошенных, пришедших (или вернувшихся) к православию в шестидесятые – семидесятые годы, сошлется на А. И. Солженицына.

Уже один его маленький рассказ, или очерк, или «сценка с натуры» – «Светлая заутреня в Переделкине» давала столько пищи для размышлений; так ярко, живо, пластично – и такими, что называется, скупыми средствами – изображаются там и комсомолистые хулиганы с гитарами и с прилипшими к губам сигаретками, и их визгливые подружки, и жалко теснящиеся православные с потухающими на ветру свечками, и – крестный ход, с напряжением, с трудом продирающийся сквозь это быдло; клонящийся в сторону фонарь, сбившийся в кучу причт и за ними – ни одного православного, а только эти – с гитарами и потушенными, заплеванными сигаретами. А перед ними – за крестом и хоругвями – девушки, поющие в церковном хоре! Сверстницы этих намазанных, подвыпивших, пропахших табаком!..

Могут сказать: передвижническая картина. Передвижничество наоборот. Нет, ничего общего с передвижниками в этом полотне (написанном средствами передвижническими, без треугольников и кружочков), ничего перовского или репинского в этой сцене нет. У тех лишь глумление, поношение, издевательство, здесь – бездуховному противопоставляется духовное, светлое, святое…

Вспомнился почему-то предзакатный час в Комарове, в тамошнем Доме творчества. Поужинав, сижу в саду, читаю газету. Из столовой выходит М. Л. Слонимский, направляется к моей скамье:

– Разрешите, Алексей Иванович? У нас тут загорелся спор. Вы, наверное, читали «Крестный ход в Переделкине». Некоторые приписывают этот памфлет перу Солженицына. У многих имеются весьма основательные сомнения. Арбитром избрали вас.

Я сказал:

– Не понимаю, кому могло прийти в голову усомниться. Да, конечно, это Солженицын. Было бы чудом, если бы в одно время в России жил еще один писатель такой же мощи, как Солженицын…

Религиозность Солженицына пугала, а временами и отталкивала от него некоторых либеральных интеллигентов того же поколения, что и Слонимский. Да и моего поколения тоже. Интеллигенцию, выросшую на традициях передвижников, на традициях Белинского и Писарева, Горького и Стасова, устраивало в «диссиденте» Солженицыне всё: и борьба его с цензурой, и борьба за другие права человека, и антисталинизм, и антифашизм вообще, но только не борьба за свободу совести, только не вера в Бога. Может ли быть, чтобы образованный человек, живущий в век НТР, офицер Советской армии, член Союза советских писателей, и вдруг сочувственно изображает какой-то поповский, мракобесный, вылезший из глубины веков крестный ход!

Мне жаль этих людей. Среди них нет и не может быть ни одной крупной личности. Либеральствующая российская интеллигенция, безбожная, безвольная, исторически обанкротившаяся, позволившая случиться тому, что случилось, – она, эта интеллигенция, уходит в небытие. Но, к счастью, у нас есть и другая интеллигенция – всегда была, так называемая потомственная и молодая, пополняющаяся главным образом из рядов крестьянства. Да, немалая часть и этой, послереволюционной интеллигенции, особенно ее старшее поколение, выросшее на казенном материализме, атеистическое по своей природе, ничем не лучше «интеллигенции интеллигентной» – и те и другие не могут признать в Солженицыне своего духовного вождя. И все-таки…

Все-таки времена Солженицына войдут в историю русской культуры с не меньшим правом и основаниями, чем вошли в эту историю времена Пушкина, времена Герцена, времена Белинского и Некрасова.

Влияние гонимого, загнанного в Рязань, ведущего полуподпольное существование Солженицына сказывалось и сказывается по сей день часто незаметно для глаза, иногда как бы отраженным светом – и на литературе нашей, и на других видах общественной жизни.

Не родись на нашей земле Солженицын, вряд ли возникла бы у меня мысль писать эти заметки. И не появились бы многие художественные произведения, статьи, памфлеты, стихи и песни, не засверкали бы и не прошумели многие имена, не будь Солженицына. Воистину Господь Бог послал его нам как учителя и наставника, словом и жизнью своею показывающего пример доброй жизни.

Скажут мне: Солженицына не было бы вовсе как писателя и борца, если бы не умер вовремя Сталин, если бы не было выступлений Хрущева на XX и XXII съездах. Ведь сам он, Солженицын, признавался где-то, что при известных обстоятельствах мог стать энкавэдэшником.

Да. Мог. Но не было на то соизволения Господня.

Каждый бы из нас мог… Но – молимся, и спасает нас. Совершается чудо.

* * *

Верю ли я в чудеса? Не только верю, что с кем-то когда-то, в апостольские времена, или в Средние века, или в другие давние годы, совершалось то, что на русском языке называется чудом, но и на себе самом не один раз испытал спасительную и чудотворную силу молитвы.

Я пережил первую, самую лютую зиму ленинградской блокады. Пережил, то есть остался жить, хотя вряд ли какому-нибудь другому ленинградцу выпало на долю столько, сколько выпало этой зимой мне.

Я уже мельком упоминал о том, что случилось со мной в начале сентября 1941 года, когда меня, больного, забракованного двумя медкомиссиями райвоенкомата, срочно вызвали – через дворничиху – повесткой в паспортный отдел городской милиции на площадь Урицкого. Расскажу подробнее. Из моих публиковавшихся дневников и записных книжек редактор и цензор оставили крохи…

Вот подлинные выдержки из записок сорок второго года:

«…И лестницы и коридоры забиты народом. И женщины и мужчины. Больше, пожалуй, мужчин. Молодые, старые. Рабочие, интеллигенты.

Иду со своей повесткой и вижу, что такие повесточки у многих. Стоит молодой человек с тонкими черными усиками. Тоже с повесткой. Спрашиваю:

– Не знаете, по какому делу вызывают?

– Знаю, – говорит он излишне серьезно, даже мрачно. – Сажают на баржи, вывозят в Ладожское озеро и топят.

Можно было содрогнуться, но я не содрогнулся, потому что не поверил.

И подлая мысль: “Даже если и так, то при чем тут я?”

Попадаем в просторное помещение, чуть ли не зало. Десять – двенадцать столиков, за каждым сидит человек в милицейской форме.

На столиках карточки с буквами алфавита: А, Б, В, Г… Разыскиваю свою “П”, подхожу.

– Ваш паспорт.

– Пожалуйста.

Берет паспорт, уходит, через две минуты возвращается.

– Возьмите.

И протягивает обратно паспорт. В паспорт вложена какая-то бумажка, узкая ленточка. Раскрываю на этой закладке книжку паспорта и – прежде всего – вижу, что штамп моей прописки перечеркнут крест-накрест по диагонали черной тушью.

– Что это значит?

– Тут все сказано. Прочтите.

Читаю:

«Такому-то явиться с вещами сегодня такого-то сентября к 14.00 на Финляндский вокзал к милиционеру Мельникову».

Взглянул на часы: без четверти двенадцать.

– Куда я могу обратиться за разъяснением? Где могу обжаловать это нелепое предписание?

– Обжалованию не подлежит. Постановление Совета фронта. Следующий!

Обратно иду пешком. У Дома книги встречаю Женю Шварца. Он огорчен, расстроен, но не может, как всегда, обойтись и без шуток, – пробует поддержать меня в моем унынии.

Мама, к удивлению моему, не растерялась, даже не расплакалась. Сразу же стала одеваться.

– Поеду на вокзал к Мельникову, предупрежу его, что ты болен.

Через час-полтора возвращается.

– Ну что?

– Видел бы ты, что там творится! Там никакого Мельникова днем с огнем не разыщешь. Лезут в вагоны с узлами, чемоданами, с детьми… Каждый вагон буквально берут штурмом».

…Нет, переписывать все не могу. Слишком уж подробно. И не всё на тему. Скажу только, что из Ленинграда я не уехал. Мама моя ездила к начальнику паспортного отдела Николаеву, и тот сказал, что, может быть, это и ошибка – моя высылка, но что ж поделаешь – лес рубят, щепки летят.

А когда мама употребила слово «обида», он сказал:

– Ах, вот как! Он обижен? Тогда тем более он должен уехать. Обиженные опасны. <…>

И все-таки я не уехал. И десять месяцев жил с этим волчьим паспортом.

Мог бы написать книгу «Между гестапо и НКВД». Но теперь уж не напишу. Дай Бог, если эти страницы, а также мои дневники и заметки сохранятся и когда-нибудь увидят свет.

Несколько месяцев я жил без продуктовых карточек. Зная отношение ко мне Кетлинской, мама боялась идти за так называемой стандартной справкой. Потом пошла. И – первое чудо. В месткоме сидит Иван Петрович Белышев. Он уже знает о моей беде. Не задумываясь, выписывает справку.

Через месяц-полтора сам Белышев умер от голода.

Я жил, что называется, на волоске от тюрьмы и смерти. Каждый звонок, каждый удар двери на парадной лестнице заставляли настораживаться, а ночами будили меня. Впрочем, это не было в новинку. За спиной у каждого из нас стоял тридцать седьмой год.

Не хватали же меня, не приходили за мной, вероятно, только потому, что и милиция, и работники безопасности были охвачены паникой. Ведь это были дни, когда и в самом деле каждую минуту ждали штурма.

А как же, спросят меня, я жил без карточек? Ходил на Мальцевский рынок. Конечно, большой колхозный рынок с прилавками, весами и прочими атрибутами торговли давно уже закрылся, но рядом, в узеньком проулке, на моих глазах зарождалась барахолка… Здесь полуживые люди выменивали 100 граммов пайкового хлеба на коробок спичек или продавали эстонские чулки за два-три куска сахара.

Настоящее, несомненное чудо совершилось со мной в один из первых дней, когда я забрел на эту крохотную толкучку на улице Некрасова в слабой надежде что-нибудь купить. Ничего не продавал, не выменивал, просто стоял и смотрел. И вот подходит ко мне парень в кожаной тужурке – таких я не видел, пожалуй, со времен Гражданской войны. Вполголоса говорит:

– Отойдем в сторону.

Я отошел к подъезду.

– Предъявите ваш паспорт.

– Паспорта у меня с собой нет.

– Где же он?

– Дома.

– А где ваш дом?

– Здесь. Близко. На улице Восстания, двадцать два.

– Хорошо. Идемте.

Шел я не то чтобы спокойно, а – твердо. И всю дорогу молился:

– Вразуми, Господи! Помоги! Огради меня от дурного! Спаси и сохрани! Научи этого человека доброму… Да будет воля Твоя!..

На углу Знаменской и Бассейной парень остановился.

– Ладно. Идите.

И пошел в сторону.

А я пошел домой,

И, став на колени, долго молился, благодарил Небо за дарованную мне жизнь…

Почему, скажите, этот в кожаном пошел в сторону? Кто, кроме Бога, мог внушить ему этот внезапный, ничем как чудесным наитием не объяснимый порыв?

Впрочем, и вся эта долгая черная зима разве не была для меня одним сплошным чудом?!!

Окончание синее и красное

Пасха

На главную страницу сайта - Семья и Вера