Мир Вам, дорогие посетители православного сайта “Семья и Вера”!
ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ
Во вторник 5-й Недели по Пасхе размещаем продолжение повести Леонида Пантелеева – “Я верую”, из книги “Пасхальные рассказы русских писателей”.
31-й день Святой Пасхи. Литературное чтение
Я ВЕРУЮ
(Продолжение повести. (Ссылка на предыдущую главу))
Леонид Пантелеев
* * *
В этих заметках я не называю имен молодых. На молодых-то ведь особенно прилежно идет у нас охота. И молодые себя не берегут, ведут себя не так опасливо, как вели себя в их годы мы. Время стало как будто помягче. За веру как будто не берут. Но вот именно – как будто. Берут или не берут – спросите у тех, кто побывал там.
Не мягче ли были годы моей молодости?
Я уже рассказывал где-то, что одну из глав «Республики Шкид» я писал (вернее, переписывал) в лазарете Ново-Знаменского исправдома. Было это ранней осенью 1926 года. Идиллические времена! Исправдом располагался в бывшем имении. Под одной кровлей, в удобных, похожих на больничные палаты, спальнях жили, отбывая разные сроки наказания, – латвийский шпион, цыгане-конокрады, растратчики, взяточники, профессиональный шулер Вяткин, комдив Сашко, осужденный за участие в дуэли, и тут же – карманные воры, фармазонщики, нэпманы-налогонеплательщики… Две большие комнаты почти сплошь были заселены молодыми сектантами-баптистами, отбывавшими трехлетний (кажется) срок за отказ от военной службы. Когда в одной из предыдущих главок этой статьи я писал о своем возвращении к вере, в памяти моей все время мелькали эти славные парни, мои однолетки. Не помню, чтобы кто-нибудь их обижал, никто не смеялся над ними – ни комдив Сашко, ни шулера, ни карманники. С уважением относилось к этим ребятам, насколько мне помнится, и тюремное начальство. Не мог, конечно, и я не заглядеться на них, не залюбоваться ими, не задуматься над тем, какая сила ведет их на подвиг. Правда, в годы, о которых идет речь, подвиг этот не был таким уж невыносимо тяжелым. Когда молодые евангелисты досиживали свои три года, к ним никто уже не предъявлял никаких претензий, от воинской повинности они освобождались начисто, получали белые билеты. Но нетрудно представить, что стало с этими людьми потом, лет десять – пятнадцать спустя.
Во время войны, когда Сталин заигрывал и с церковью, и с верующими, из тюрем и лагерей стали тысячами выпускать священников и активных церковников-мирян. Выпускали всех, только не евангелистов, не тех, кто отказывался брать в руки оружие. Об одном из таких молодых сектантов рассказал нам автор «Ивана Денисовича». Думаю, что не я один обратил тогда внимание на ту неожиданную для книги советского автора симпатию, с какой написан у Солженицына верующий юноша Алеша.
А вообще-то – сажали, освобождали, снова сажали. Освобождали, между прочим, и в первые послевоенные годы.
После демобилизации я несколько лет прожил в Москве. Однажды, по поручению нашей бабушки, я ездил на Рогожское кладбище разыскивал могилы предков. Возвращаясь под вечер, зашел в старообрядческий собор. Служба еще не начиналась, посреди храма, у налоя, средних лет человек в солдатской форме, демобилизованный, уже без погон, читал часы. А у свечного ящика стояла совсем молоденькая девушка в платочке, повязанном «в роспуск», и разговаривала с женщиной, продающей свечи. Я подошел купить свечу и услышал конец их разговора.
– Что же – всех вас выпустили? – спрашивала женщина за ящиком.
– Да. Всех, – отвечала девушка.
– И паспорта чистые выдали?
– Да. Выдали.
– И прописали?
– И прописали.
– Сколько же ты там была?
– Да вот – немного трех лет не досидела.
Когда девушка, широко перекрестившись и сделав поясной поклон в сторону алтаря, отошла, я спросил у женщины за ящиком, о чем они говорили.
– Наших молодых из тюрьмы выпустили. Двенадцать человек.
– Девушки?
– И девушки и парни.
– За что же их?
– А за что? Ни за что. За то, что собирались у кого-нибудь на квартере и наши духовные песни по крюкам пели.
Брали тогда – и сейчас берут – не за то, что молились, а за то, что собираются. За участие в сообществе, за проповедь, то есть за пропаганду религиозных, а следовательно и непременно антисоветских взглядов. За то, что не ставили свечу под кроватью.
Что касается духовенства, то тех брали и просто так – чтобы закрыть, например, церковь. «Дело» выдумать и пришить было нетрудно. Дела тогда пришивались, как известно, не только сельским батюшкам, но и маршалам, и наркомам, и секретарям обкомов.
* * *
Хотя почти всю жизнь я ходил в церковь таясь, оглядываясь, делая, как заяц, петли, запутывая след, о том, что я там бываю и молюсь, знали не только в нынешнем МГБ, но еще и в НКВД и даже, пожалуй, в ГПУ. И высокое начальство знало. Однако терпели. Я ведь ни с кем не «общался», нигде не «собирался». Криминала не было. А найти его, этот криминал, очень, по-видимому, хотели.
Однажды, если не ошибаюсь, в начале шестидесятых годов, уже в Ленинграде, пришла ко мне женщина… Я был дома один, дверь на звонок открыл сам. Стоит передо мной, нос к носу, пожилая особа, этакая сваха из комедии Островского. Черная кружевная шаль, в руках, прижимая к животу, держит большой кожаный ридикюль. И первое, что она делает, – открывает, расстегивает этот ридикюль. Он смотрит на меня своей черной разверстой пастью, и у меня тут же мелькает мысль: «Магнитофон!»
Спрашиваю:
– Что вам угодно?
– Пантелеев Алексей Иванович здесь живет?
– Да, здесь. Это я.
– Здравствуйте. Я приехала из Москвы. Хочу с вами поговорить.
– О чем?
– О митрополите Николае.
– О каком Николае?
– О Николае, митрополите Крутицком и Коломенском. Мы там о нем книгу собираемся выпускать. Ведь вы знакомы с ним были?
– Нет, вы ошибаетесь. Я не был знаком с митрополитом Николаем.
Она усмехается.
– Что это вы, ленинградцы, такие пугливые! Зайти-то к вам можно?
– Да. Прошу вас. Заходите.
Веду эту маскарадную салопницу – на кухню. Садится. Ридикюль стоит у нее на коленях, все так же зияя своей черной пастью. Сажусь тоже. Спрашиваю:
– Прежде всего, позвольте поинтересоваться: где вы узнали мой адрес?
– Адрес ваш? Адрес ваш мне в Никольском соборе дали.
– Простите, но вы говорите неправду. В Никольском соборе не могут знать моего адреса. И вообще в этом соборе я не был лет пять.
Опять усмехается.
– Ну, хорошо. Та к и быть. Скажу вам правду. Мне Александра Иосифовна Любарская дала ваш адрес.
– Ах, вот как! Любарская?
Как раз в это время или минутой раньше вернулась домой моя жена. Когда я вышел в коридор, она спросила:
– С кем ты там?
Я сделал знак, которым в нашей семье уже очень давно обозначают присутствие какой-нибудь специфического характера опасности.
– У нас гостья, – сказал я громко. И совсем тихо добавил: – Побудь с нею.
А сам прошел к телефону и позвонил Александре Иосифовне Любарской. Нет, конечно, никто у нее моего телефона не спрашивал.
– А в чем дело? – интересуется она.
Сказав: «Объясню позже», вешаю трубку и возвращаюсь на кухню.
Салопница с подслушивателем на коленях что-то объясняет моей жене. Я говорю:
– Александра Иосифовна Любарская вам адреса моего не давала.
Смотрит не смущаясь, развязно, даже нагло.
– Забыла, что ли?
И сразу – тем же развязно-насмешливым тоном:
– Ой, до чего же вы здесь пугливые! Зачем же вы скрываете? Ведь вы же еще в Ленинграде с Николаем были знакомы. Когда он у вас митрополитом был.
– Говорю вам еще раз: с митрополитом Николаем я никогда знаком не был. И даже не знал, что он когда-то служил в Ленинграде.
– Как не служил?! Сколько лет был митрополитом Ленинградским и Новгородским.
– Представьте, не знал этого. О нынешнем патриархе – что он в свое время был митрополитом Ленинградским – это мне, действительно, известно…
– Ну как же! Алексий.
Я чуть не подскакиваю.
– Что??! Как вы сказали?!
– Я говорю: Алексий. Патриарх…
– А почему, скажите, пожалуйста, вы говорите «Алексий», а не «Алексий»?
– Как «почему»? Так все говорят.
– Нет! Так все не говорят!
Я распахиваю дверь в коридор.
– А ну! Прошу вас…
– Что это вы? – пугается она. Но при этом торопливо защелкивает свой чемоданчик и поднимается.
Я уже весь, до надбровных дуг, до кончиков ушей, налит гневом.
– А ну – быстро! Не задерживайтесь.
Что-то бормоча и кудахча, она спешит в прихожую. Дверь на лестницу захлопнулась.
– В чем дело? – спрашивает жена. – Кто это? Что случилось? Почему ты ее выгнал?
Делаю тот же пояснительный и предостерегающий знак.
– Ты обратила внимание, как она произносит имя патриарха?
– Да. Обратила. Алексий.
– А ведь явилась ко мне как представительница каких-то московских церковных кругов.
Вот что может сделать одно неправильное ударение в одном-единственном слове!
Да, люди безрелигиозные, неверующие, не бывающие в церкви, никогда не слыхавшие, а только видевшие имя патриарха напечатанным в каком-нибудь газетном сообщении («Среди присутствующих находился Патриарх Московский и всея Руси Алексий»), эти люди, даже интеллигентные, чаще всего говорят «Алексий». Помню, как уже в семидесятые годы, целый месяц отравляли мне жизнь дикторы радиостанции «Свобода», читавшие письмо двух молодых московских священников к патриарху Алексию. Все эти радиочтецы – и мужчина и женщина – произносили Алексий с ударением на втором слоге, не ведая о том, как больно слышать их православным верующим, как оскорбляет наш слух это дурацкое ударение. Тот, кто бывает в церкви, слушает и мысленно повторяет великую ектению, не может не знать правильного звучания имени покойного патриарха.
Люди, подославшие ко мне соглядатая, неплохо продумали внешний облик этой особы: похожие на нее тетеньки нередко стояли в те годы за свечными ящиками московских церквей, работали в церковных «двадцатках». Эта женщина, конечно, бывала в храмах, знала церковную иерархию, послужные списки некоторых нужных ей для «работы» священнослужителей. Но, бывая на богослужении, она никогда не вслушивалась в слова песнопений, в возгласы священника или дьякона. Ей не до этого было. Стоя где-нибудь сбоку от свечного ящика, у входных дверей, она внимательно следила за теми, кто появляется в храме, кто, входя, крестится и кланяется – особенно за молодыми и интеллигентными…
Но почему ее вдруг направили ко мне? И при чем тут митрополит Крутицкий и Коломенский? Ведь я его и в самом деле никогда не видел.
Долго мне ломать голову не пришлось. Позвонила Александра Иосифовна Любарская и сказала:
– Простите, я виновата перед вами. Изменила память. Забыла, что несколько дней назад ваш адрес у меня действительно спрашивали.
– Кто?
– Вера.
– Какая Вера?
– Бывшая домработница Маршака.
Существует особый склад ума, он бывает у следователей, у врачей-диагностов и, вероятно, у писателей. Где-то в глубинах мозга, как в недрах кибернетической машины, что-то вдруг срабатывает, молниеносно сталкиваются десятки, если не тысячи ассоциаций, и – приходит решение, разгадка. Я увидел мысленно Веру, дом на Чкаловской в Москве, двор этого дома, идущего через двор человека в черном одеянии, в белом клобуке с белой же мантией…
Но это уже другая тема. И совсем другие годы.